Потом они принялись за его горло, но в них вдруг угадались человеческие руки – они теребили, дергали и развязывали, и наконец-то с его головы стянули мешок. Яркий свет выжал из его глаз слезы. Он видел над собой лишь бесформенную мглу, и в ней расплывчатые очертания лица темноволосой женщины.
– Урсула, – счастливо произнес он.
Урсула что-то сказала, и он удивился, что она говорит с ним по-испански. По мере того как боль уходила из его икр, по ним пробегали мурашки. Она протянула ему руку, на ее ангельском лице горели темные глаза. Она помогла ему встать, и ребенок рядом с ней тоже помогал ему, но стоять было больно, его ступни горели, как открытые раны, а когда он глянул вниз, то заметил, что он бос, – ботинки исчезли.
– Это подлость, – сказал он ей. – Это были ботинки от Джона Лобба, сшитые по заказу, за шесть тысяч долларов.
Она только взглянула на него и подставила ему плечо. Он еле передвигал ноги, опираясь на нее. Они медленно спустились с мусорной горы вниз и подошли к дверному проему, на котором висел кусок клетчатой ткани. За занавеской было темно и тесно, но было куда лечь. Джон попил теплой воды, которую ему дали. Она отдавала привкусом металла, но он промочил горло, и тело жадно всосало ее. Когда кружка опустела, он заснул.
Он то и дело просыпался из горячечных кошмаров, выныривал из пространств страха и отчаяния, вскакивал с криком – и тут как тут была рука, которая снова укладывала его, подносила ко рту кружку воды. Мягкий голос, слов которого он не понимал, действовал на него успокаивающе, и он снова проваливался в темноту.
Сердце его в эти дни билось так, будто его удары требовались для того, чтобы удалить из его крови яды, умертвить возбудителей болезни, выпарить все кошмары. Он обливался потом, метался в бреду, слышал собственные крики и стоны, пока им снова не овладевало забытье.
Она говорила с ним, пела ему странные песни. Это была не Урсула, нет. У женщины была бархатная коричневая кожа и печальный облик. Она студила ему лоб холодными компрессами, когда его глазные яблоки горели, а сердце грозило разорваться на части. Время от времени она клала ему на грудь ладонь и молила неведомых богов до тех пор, пока у него не тяжелели веки и он не погружался в милосердный сон.
Джон очнулся и почувствовал, что весь его жар выгорел. Он ослабел настолько, что сердце учащенно забилось даже при попытке подняться, но голова была ясная, тело легкое, взгляд чистый. Теперь он мог вспомнить, что с ним произошло, и знал, что спасен.
Вот занавеска, которую он помнил, из клетчатой ткани, она светилась, потому что снаружи стоял день и светило солнце. Слышались голоса, далекие крики, близкие разговоры, вокруг были сотни людей. Звякал металл, глухо стучали друг о друга камни, шла усердная работа. И все было пронизано едкой вонью, дымом, тлением и гнилью.
Воздух был отвратительный. Сам он был весь грязный. Кожа казалась засаленной, покрытой слоем въевшейся грязи, белье липко врезалось в тело, голова свербела… Дотронувшись до подбородка, он обнаружил там бороду, и еще какую, боже всевышний, сколько же он провалялся в бреду? Это была не какая-нибудь щетина, а мягкая, длинная борода, какой у него не было никогда в жизни.
Он огляделся. Убогая нора была слеплена из волнистой жести и картона, только одна стенка рядом с ним была сложена из камня и крошилась. Он лежал на единственном ложе в этом жилище – на рваном кочковатом матраце с серым одеялом. Рядом стояли коробки из-под апельсинов и плетеная корзина со скарбом, единственным настенным украшением было подпаленное изображение мадонны, под нею висел осколок зеркала, а на полу стояли грязные зеленые бутылки с водой, ящик со сморщенными овощами и примечательная вещь – пара туфель на высоких каблуках.
Он со стоном перекатился так, что смог увидеть себя в обломке зеркала, и на него оттуда глянул незнакомец. Исхудалое лицо с запавшими щеками, свалявшиеся волосы и почему-то курчавая борода: родная мать не узнала бы его. Должно быть, он провалялся здесь не меньше двух недель, если не дольше. Если в зеркале действительно отражался он. Если какое-нибудь колдовство не поместило его душу в тело кого-то другого, старого бродяги и сборщика мусора. Он ни в чем не был уверен.
Занавеску отвели в сторону, внутрь логова упала полоска света. Джон, щурясь, обернулся. Она. Та, что спасла его, нашла среди отбросов, освободила, привела сюда и выходила. Невысокая женщина с коричневой кожей, с широким индейским лицом и маслянистыми черными волосами спокойно смотрела на него.
– Ты хорошо? – спросила она.
– Да. Спасибо, – кивнул Джон. – Мне уже лучше. Большое спасибо, что вы меня взяли к себе; я уже думал, что сдохну в отбросах.
Она мягко покачала головой, словно обдумывая, что он сказал, и вид у нее был озабоченный.
– Ты идти, – сказала она. – Один час. Потом назад. О'кей?
Джон растерянно смотрел на нее, не уверенный, что правильно ее понял.
– Я должен выйти на час?
– Да. Один час, потом назад. Лечь.
– Все понял, – кивнул он. – Нет проблем. – Он сел на матраце и заметил, что проблема все-таки есть. Ему пришлось откинуться на стену и подождать, пока в глазах угаснет темное мерцание. – Нет проблем, – повторил он тем не менее и поднялся на ноги. Потолок был слишком низкий, чтобы выпрямиться во весь рост, и он вышел наружу, щурясь от яркого света.
– Я тебя звать, – сказала она.
– Хорошо, – Джон закивал и пошел, придерживаясь за остатки каменной стены высотой по пояс. К нему подошла кошка и стала тереться о ноги. Он чувствовал себя очень слабым и огляделся, ища, куда бы присесть. Дым ел глаза, они слезились, и он тер их тыльными сторонами ладоней. Дым шел от открытого огня неподалеку. На огне стояла помятая кастрюля, в ней что-то варилось, пахло овощами и кукурузой. Рядом лежали две шелудивые собаки, высунув языки. Появилась согбенная старуха, помешала варево и принялась ругаться – Джон не понял, то ли на него, то ли на собак. На всякий случай он встал и пошел дальше.